|
- 8 из 10 - |
|
Она твердо и честно посмотрела мне в глаза. Я обернулся к заднему креслу.
- Муркет! - закричал я. - Можно еще?
- Давай! - крикнул Муркет. - Мы отвернемся!
Я обнял Лену и поцеловал. Мы целовались до тем пор, пока к нам не
приблизилась станция канатной дороги и канатчики страшными голосами не
заорали, что нужно немедленно откинуть наверх страховочную штангу кресла.
Чегетская гора - что деревня. Вечером о наших поцелуях в кресле
рассказывали все, кому не лень. А не лень было всем.
В чем я мог ручаться совершенно точно, так это в том, что Лариса меня
любила. Все, что происходило между нами, и быть не могло коварным
притворством, игрой, фальшью. Правда, ее формула любви меня не очень
устраивала, а в первый раз вообще повергла в смятение. Лариса мне сказала:
"Я поставила на тебя. Ты должен быть уверен, что я тебе никогда не изменю, а
уж если разлюблю, то скажу об этом сразу". Я много раз высмеивал ее за эту
формулу, и со временем она лишилась ипподромного оттенка, однако при всем
своем цинизме эта формула была правдива.
С мастерством немецкой домохозяйки Лариса педантично налаживала наш быт.
Выяснив все, что я люблю, она немедленно полюбила это же. Каждое утро меня
будили поцелуем. Завтрак был на столе. Из "морских дней", из всеобщей стирки
она устраивала веселые праздники. Она встречала меня каждый раз в
аэропортах, откуда бы я ни прилетал - из Варшавы или из Чебоксар. Всегда с
цветами. Как-то раз мой самолет из Ташкента опоздал на шестнадцать часов, и
эти шестнадцать часов она провела в душераздирающем отменой многим рейсов
аэропорту Домодедово. И - никаких упреков. Всегда любовь, только любовь. Она
была так расточительна, что я просто не знал, чем ей платить за это счастье.
Иногда - и это было всегда неожиданно и оттого не банально - она срывала
меня на два-три дня, и мы мчались то на юг, то за грибами в Ярославль, то с
байдаркой на Валдай.
Я думал, почему эта красивая, умная и совершенно неповторимая женщина
любит меня? За что? Я не находил никаких особых супердостоинств в своей
скромной персоне. Каждый раз я решал, что она меня любит по причине
отсутствия причины любви. Любит оттого, что любит. Этому подтверждением были
и та обстоятельность, с которой она принялась за создание семьи, и абсолютно
невычисляемая импровизационность чувств и поступков. Она тайно прилетала в
города, в которых я бывал в командировках, и разыгрывала меня по местному
телефону. Она слала телеграммы в стихах. Она писала по два раза в день
заказные письма. В том месте, где на конверте надлежало стоять обратному
адресу, неизменно было написано ее рукой: "Все те же, все там же".
Придерживая грудь, она бежала ко мне по бетонным мокрым плитам авиавокзала и
сразу же между поцелуями выпаливала мне все новости, валя в общую кучу
домашние и рабочие дела, почту, болезни, премьеры, соседей, машину,
продукты, жировки за свет, звонки моих немногочисленных друзей, сплетни,
родственников. Я понимал, что эта фиеста счастья не может продолжаться
вечно, что рано или поздно наш корабль начнет зарываться носом в быт, в
деньги, в суету, в каждодневную мелочь, но уже будет набран мощный ход. Нет,
я не ставил на Ларису. Я просто любил ее. Я был предан до конца ей, нашей
любви. Но песня наша оборвалась на полуслове, будто певец увидел, что из
зала ушел последний слушатель...
Как только возникли Кавказские горы, тут же на свет появился Иосиф. По
крайне мере так могло показаться. Был Иосиф хоть и роста невысокого, но
крепкий, будто из железной, тонущей в воде березы сделанный. Пальцы, как
сучья. Щеки и орлиный, я бы сказал - сверхорлиный, нос будто из-под грубой
стамески мастера вышли. Никто не знал, сколько ему лет, а когда спрашивали,
он отвечал: "Много, много". Отвечал с загадочной усмешкой, будто это была
тайна, но не его. На самом деле это было некое кокетство. Просто Иосиф,
житель гор, был уже в таком возрасте, когда возраст не имеет никакого
значения. Иногда в его рассказах мелькали такие имена, что хотелось слушать
стоя: Корзун, Алеша Джапаридзе, Женя Абалаков. Хотелось переспросить, но
никто не переспрашивал, потому что Иосиф никогда не врал, даже не то чтобы
не врал, а просто не говорил неправду.
Рассказы же о нем ходили самые необыкновенные. Будто спас он от верной
смерти на отвесной стене самого Стаха Ганецкого, подставив себя под его
падающее, ощетинившееся всяким острозаточенным железом тело. Будто встречал
Иосиф саму эльбрусскую Деву - широко известное привидение в белом платье, с
распущенными черными волосами и с ледовыми крючьями вместо пальцев. Но не
закрыл перед нею в эльбрусской пурге глаза, не грохнулся в снег на колени, а
гордо сверлил ее орлиным взглядом. Когда же Дева положила свои железные,
источающие ледяной могильный холод пальцы на его плечо и тихо сказала:
"Оставайся здесь", будто Иосиф твердо покачал головой - нет, мол, не
останусь. И Дева исчезла, а Иосиф, потрясенный происшедшим, пошел куда глаза
глядят, а глаза его глядели в тумане с вершины Эльбруса в сторону
нескончаемых малкинских ледников, и Иосиф едва не перешел на ту сторону
горы, чего он делать совершенно не намеревался. По другой версии, имел Иосиф
строгий разговор с Девой, коря ее - и совершенно справедливо! - за то, что
она погубила у себя на горе столько молодых альпинистов, Конечно, эти
россказни были чистым вымыслом. Слишком уже невероятно поверить в то, что
эльбрусская Дева отпустила такого в свое время красавца, как Иосиф...
Ах, давно это все было, давно, Сидит Иосиф на крылечке, щурится. Вокруг в
голубой тени терскольских сосен лежат пухлые перины сугробов, но на
прогалинах камушки уже веснушками в снегу выступают, а крыльцо Иосифа стоит
на самом солнышке - доски уже сухие и на вид теплые. Сам Иосиф сидит в
совершенно невиданной теперь обуви под названием бурки, в новом солдатском
полушубке, в генеральской каракулевой папахе. Над головой Иосифа, над
верхушками сосен сверкает ледовая шапка вершины Донгуз-Орун. Мы - Елена
Владимировна, я и Джумбер - стоим перед Иосифом, но он не смотрит на нас с
Джумбером, смотрит только на Елену Владимировну. Щурится.
- Очень хорошая блондинка, - говорит он тихо. Мы киваем головой. Иосиф
никогда не врет. Я не уверен, помнит ли он меня, - я давно не был в горах,
все любимое со своей любимой порастерял...
- Паша, это твоя жена? - спрашивает Иосиф, не глядя, впрочем, на меня, а
глядя на Елену Владимировну.
- Нет, Иосиф, к сожалению, нет, - ответил я, а Джумбер переступил с ноги
на ногу и печально вздохнул. Иосиф тоже печально покачал головой: очень,
конечно, жаль, но не каждому, далеко не каждому может достаться такая
красавица - жена. Мы стоим и смотрим на Иосифа. Я обещал Елене Владимировне
его показать. Быть в горах и не увидеть Иосифа - все равно что на повидать
Эльбрус.
- Почему грязный? - спросил Иосиф, лениво на секундочку скользнув глазом
по Джумберу и снова уставившись на Елену Владимировну. Джумбер действительно
был хорош: через светлую пуховку, уж бог знает какой фирмы, шел масляный
след толщиной в руку; лицо, руки, рукава, стеганые голубые брюки - все
измазано, все в пятнах застарелого грязного тавота.
- На трос лазил, - ответил Джумбер.
Иосиф опять кивнул. Понятно. Чего не понять? На трос лазил. А зря Иосиф
не расспросил - история была оригинальная.
Сегодня где-то наверху в районе Чегета-3 очередные киношники снимали
что-то про горные лыжи - как всегда, очень быстрое, скоростное,
художественно невыразительное. Подъемная дорога была уже закрыта, но
художникам кинокамеры необходимо было. "Да мне свет второй половины дня
нужен! - втолковывал режиссер. - Чтобы лица были абсолютно плоскими!
Понимаешь?" Их желание насчет плоских лиц осуществилось, и дорогу вечером
включили только для того, чтобы забрать киногруппу сверху. И уже кресла с
киношниками достигли погруженной в вечернюю тень долины, над которой в
голубоватом стальном небе нестерпимо сверкали абсолютно желтые снеговые
вершины, уже длинноногий актер спрыгнул с кресла на бетонную палубу нижней
станции канатной дороги, опытно определяя большим высокочувствительным носом,
откуда исходит невероятно волнующий острый запах шашлыка, который он учуял
еще у шестой опоры, как, на тебе, вырубился во всем Терсколе свет, встала
дорога, повисли в креслах над пропастями киношники. Ну, пропасти не такие уж и
большие, метров десять до склона, но одна девочка, как выяснилось гримерша,
зависла над самым кулуаром, "трубой", и до земли здесь было высоко. Пока
киношники обменивались глуповатыми шутками на манер школьников, застрявших в
лифте, к дороге из самых разнообразных точек выкатной горы стали стягиваться
спасатели и любопытные. Мы тоже пошли туда - Елена Владимировна попросила.
На чегетской трассе давно уже выработалась практикой система снятия людей
с кресел: сидящему в кресле закидывается снизу конец веревки, он
обвязывается ею и под ободряющие крики спасателей сползает с кресла,
удерживаемый веревкой, которая скользит через металлический поручень кресла.
Тут важны два обстоятельства: суметь расцепить руки, последней мертвой
хваткой держащиеся за кресло, и вместе с тем, как говорят китайцы, сохранить
лицо. Самые забавные сцены происходят с экскурсионными дамами, прибывшими
полюбоваться горными видами в традиционных юбках и платьях: они визжат,
нередко исключительно квалифицированно матерятся, а также требуют удаления
из зоны просмотра несуществующих прелестей всех спасателей, что невозможно
из-за самой технологии спасения. Однако киношников довольно быстро сняли.
Больше всех хлопот доставил режиссер, волосатый, бородатый молодой человек в
темных круглых очках слепца, поборник предельно плоских лиц. Он обвязался,
но сил сползти с кресла в себе не находил. Его уговаривали, стыдили,
спасатели картинно бросали веревку и якобы уходили. В конце концов, издав
страшный боевой клич, режиссер сумел расцепить руки и тут же был доставлен
на землю. Осталась одна гримерша, как выяснилось - Верочка. Она довольно
толково обвязала брошенным ей репшнуром свой гримерный чемоданчик, и его
мигом спустили вниз. В это время Джумбер, по его показаниям, допивал не
первую бутылку вина на посту управления подъемником и все прекрасно видел.
Когда же Верочка обвязала себя - за этим внимательно следил и инструктировал
ее бригадир спасателей, маленький синеглазый Костя, - она села на край
кресла, наивно веря, что с кем, с кем, а с ней-то уж ничего не случится, и
вместо того, чтобы медленно сползти, как с вышки, прыгнула вниз. Такого
вольта, естественно, никто не ожидал. Веревку заклинило между дощатым
сиденьем и металлическим подлокотником. Верочка, нелепо перебрав ногами,
повисла в метре ниже кресла. Кажется, она вскрикнула, одновременно с ней
закричали спасатели (все примерно одно и то же). Слабо улыбаясь и еще,
наверно, до конца не осознав, что с ней произошло, Верочка совершила две-три
вялые попытки подтянуться вверх по веревке и, конечно, не смогла. Положась
на несомненные рыцарские качества стоявших внизу мужчин, она попытки эти
прекратила. Бедной девочке было не сладко: коротенькая дешевая ее куртка
задралась, какие-то рубашечки-маечки под ней все задрались, собравшись валом
у груди и обнажив спину и живот. Слабо улыбаясь, она поглядывала вниз. Под
ней мелкие, как муравьи, бегали спасатели, размахивали на манер итальянцев
руками. Теперь до всех дошло, что расстояние от кресла до обоих опорных мачт
весьма изрядное. Здесь я подумал, что девочка в таком состоянии может
провисеть от силы минут двадцать. Она ведь висела в самой настоящей петле, и
эта петля, как и всякая другая, затягивалась у нее под руками. В альплагерях
здоровые ребята в специально приспособленных для подобного висения обвязках
терпели не дольше. А тут - просто веревка и просто девочка Верочка.
Художник-гример. Я извинился перед Еленой Владимировной и побежал наверх к
спасателям. Верочка, видимо превозмогая начинающуюся и увеличивающуюся боль
и все еще неловко улыбаясь, занялась своими мятыми и старыми, с кожаными
заплатками в трущихся частях джинсами, которые уже начали сползать с ее
худых бедер. Безусловно, этими усилиями она еще больше усугубляла свое
положение. Кроме того, веревка, на которой она висела, была старая - это
было видно издали. Конечно, от Верочки трудно было ожидать рывкового усилия
в две с половиной тонны, на котором кончалась гарантия новой веревки, но от
этой грязной и разлохмаченной во многим местах наподобие помазка да еще и
заклиненной веревки. можно было ожидать чего угодно. Больше всего поразило
меня в этот момент: все киношники во главе с волосатым режиссером, любителем
абсолютно плоских лиц, уверенно покидали поле боя. Некоторые из любопытства
оглядывались, но шли вниз, не теряя темпа. Один только остался, пожилой, в
старом и старомодном тяжелом пальто, с папиросой "Беломор" в зубах. Как
позже выяснилось - замдиректора.
Когда я подбежал к спасателям, Костя уже лихорадочно обвязывал себя
страховочным концом, веревкой тоже не первой свежести. Я еще раз удивился,
потому что таким способом без применения специальной и удобной системы
мягких ремней обвязывали себя когда-то при Иване Калите, когда в ходу были
сизалевые веревки.
Костя, которого я не видел лет пять, узнав меня, быстро спросил:
"Пострахуешь?" Я кивнул. В свое время с Костей, молодым голубоглазым
пастушонком из Терскола, мы ходили на две или три горы.
Мы побежали к верхней мачте опоры. Сверху по тросу спускаться, конечно,
легче. Но было очень далеко. На бегу я крикнул Косте: "А что, веревку
получше не нашли?" Он обернулся и глянул на меня с такой злобой, что голубые
его глаза показались мне белыми. Продали, подлецы! Ладно, бежим в гору по
ноздреватому, полуледяному снегу. Костя, черт, бежит, как молодой. Ему
хорошо, он в ботинках "вибрам". Я-то вообще, можно сказать, на свиданье
вышел - в пасхальных брюках и мокасинах. Хорошо, что пуховку прихватил!
Добежали до мачты опоры, полезли. Скобы холодные, грязные. Отсюда, с
верхушки опорной мачты, от измазанных тавотом катков с блестящими желобками
по центру, прекрасно видно, как далеко от нас кресло с Верочкой. Она висит
уже неподвижно, бессильно опустив руки, плечи ее чуть приподняты этой
проклятой веревкой. К ней, провисая над пропастью, идет изогнутая нитка
троса. Так... Как же мне его страховать? Если он сорвется, амплитуда будет
огромной - сразу же о мачту разобьется. Смотрю, у него на поясе висят два
карабина, один из них большой, пожарный.
- Дай мне пожарный карабин!
- Зачем?
- Давай, давай, говорю!
Сам вяжу узел проводника на основной веревке, метрах в трех позади Кости.
Тут он и сам понял, что для его же пользы. Рвет с пояса карабин, руки
дрожат... Я продел карабин в узел, захватил им же трос.
Все! Теперь он у меня никуда не денется!
- Пошел, Костя!
Он уже вроде приготовился схватиться за трос, да застыл, прямо как
монумент. Я, стоя немного ниже, посмотрел туда, куда он глядел как безумный.
С другой стороны, от нижней станции подъемника, по тросу лез человек. Без
страховки, без всего, даже необвязанный. Лезть снизу ему было, конечно,
труднее - трос шел с некоторым подъемом. Впрочем, лез он весьма грамотно.
- Это Джумбер, - зло сказал Костя. - Старик уже, тридцать восемь лет
будет скоро... Все выпендривается....
Было видно, что у Джумбера очень сильные руки, которые работали, как
подъемные механизмы. Верочка висела к нему лицом, но даже отсюда было видно,
что висит она вроде как бездыханная. Наконец Джумбер достиг кресла и встал
на него. Ах, несомненно, он любил картинные позы - стоял, прислонясь лбом к
штанге кресла. Мимолетен был жест, но на людях - сотня, наверно, внизу
собралась, даже какую-то палатку, чудаки, разворачивали - ловить. Но
действовал Джумбер молодец-молодцом: не стал выдирать заклиненную веревку, а
легко, как ведро с водой, поднял Верочку обратно в кресло. Тут и нам с
Костей, все еще торчавшим на вершина мачты у роликов, на миг показалось лицо
ее, и я понял, что там уже обморок. Джумбер, сидя по-геройски на
подлокотнике кресла, усадил Верочку удобно, что-то говорил ей, поправлял ее
курточку. Она, кажется, ничего не говорила, только слабо поднимала пальчики,
- дескать, спасибо. Головку Верочка держала тоже как-то неуверенно, как
младенец. Джумбер быстро развязал петлю на ней, и она смогла пошевелить
плечами, а спаситель ей в этом помогал не без удовольствия. Наконец он
обвязал ее по-человечески, поцеловал в щечку, что вызвало внизу различные
шутки, и, лично страхуя через штангу (здесь уж не до шуток - хорошо уселся и
уперся), быстрехонько спустил Верунчика прямо в руки болельщиков. Тут и мы с
Костей спустились, и я увидел, что Верочку уже несут вниз и доктор Магомет,
известный всему ущелью, на ходу что-то говорит ей...
Мы с Джумбером помылись у меня в номере, причем мрачноватый инструктор
Ермаков, не произнеся практически ни слова, вытащил из ладоней Джумбера
несколько стальных заноз и, совершив доброе дело, так же мрачно удалился. Я
дал Джумберу одеколон "Арамис" промыть ранки; он долго нюхал его, качал
головой.
- Хорошо в Москве жить, - сказал он. - А у тебя что-нибудь есть,
туда-сюда?
У меня, туда-сюда, ничего не было, надо было идти в бар, и Джумбер,
вздохнув, уселся на край кресла - ждал, пока я переоденусь.
- Ты зачем полез? - спросил я. - Мы же с Костей уже на опоре были. Ты нас
не видел?
- Видел. Я лицо ее видел. Совсем девушка плохая стала - бледная, белая как
снег. Совсем могла умереть.
- Зря ты полез, - сказал я. - Без страховки. Да и выпивши.
- Э-э! - махнул рукой Джумбер. - Я же не за рулем!
Он принялся внимательно рассматривать свои голубые стеганые брюки в
пятнах и полосах тавота, и я подумал, что он сейчас скажет: совсем пропали
брюки, туда-сюда. Но вместо этого он, не поднимая глаз, сказал:
- От меня, Паша, жена ушла.
- От меня тоже, - механически ответил я, но он, кажется, вообще не
услышал моего ответа. Сидел, смотрел на брюки.
- Кто такая? - спросил я. - Русская?
- Да, - ответил Джумбер. - Русская. Украинка. Из Полтавы. Я хотел со
скалы броситься. Потом хотел в Полтаву полететь, но братья не пустили.
Паспорт отобрали и караул у дверей поставили.
- Ну правильно, - заметил я. - Приехал бы ты в Полтаву. Ну и что? Чего бы
добился?
- Я убить ее хотел.
- Да что за глупость, Джумбер! - рассердился я. - Что за ерунда! Убить!
Дикость! Сам, небось, пьянствовал и гулял. Ну, гулял же?
Джумбер вскочил, и на его лице отразились отвага и честность.
- Паша! - воскликнул он. - Клянусь памятью отца! Никогда не гулял.
Три-четыре раза - и все. И то - вынужденно.
- Как это вынужденно?
- Две ленинградки и одна из Киева, - защищался Джумбер. - Сами
приставали. Паша, не мог удержаться! Проклинал себя. Приходил домой - вся
душа черная. Дом построил. Корова есть, машина есть, барашки есть. Зачем
ушла? Ничего не взяла, три рубля не взяла. Золотой человек. Я ей написал
письмо из четырех слов. "Иришка!" - первое слово. "Любил" - второе слово -
"и буду любить". Все! Она написала ответ, полтетрадки, все в слезах.
Джумбер закурил, естественно - "Мальборо".
- Написала, - продолжал он, - что любит, но не может жить с таким зверем
и бабником.
Мы помолчали.
- Сейчас-то у тебя кто-нибудь есть - спросил я.
- Конечно, есть, - печально ответил Джумбер. В бар мы не пошли, потому
что Джумбер вдруг сказал, что в таком виде он в бар не пойдет, но мне не
хотелось с ним расставаться, даже мелькнула мысль, что, если мы сейчас
расстанемся, я его брошу. Я пошел его проводить. На скамеечке перед входом в
гостиницу сидела замерзшая Елена Владимировна. Я познакомил ее с Джумбером,
он тут же приободрился и сказал что-то привычно-пошлое. Мы прошли через
лесок, через речку, через поселочек географического института,
поразговаривали, как было отмечено выше, с Иосифом и дошли до джумберовского
дома. Елена Владимировна в мужской разговор не встревала, шла скромно - ну
просто козочка. Ее скромность, кажется, еще больше, чем красота, потрясла
Джумбера. Он косил олений глаз в сторону столичного телевидения и вроде бы
совершенно не жалел, что в свое время не бросился со скалы.
|
- 8 из 10 - |
|